Январь 199… года, как, может быть, еще помнит читатель, выдался на редкость морозным.

Хотя редкость, если задуматься, заключалась не столько в том, что сам январь был морозным, сколько, пожалуй, в том, что всю предыдущую дюжину январей погода стояла совсем по-европейски гнилая и оттепельная, так что мы — жители города-героя Санкт-Петербурга — постепенно стали считать «минус пять» – арктической стужей, а «минус пятнадцать» — катастрофой.

В тот день в городе-герое Санкт-Петербурге стояло — минус двадцать восемь.
Я шел вдоль Фонтанки по долыса вылизанному поземкой снегу и думал о… о чем же я думал тогда? Наверное, о какой-нибудь ерунде. О, Господи! Я думал о — похоронах Бродского.
Где-то неделю назад в Нью-Йорке умер поэт Иосиф Бродский. Я шел вдоль Фонтанки по хрупкому от стужи снегу, а перед моим внутренним взглядом проплывала вся тоскливая процедура этих эмигрантских, чуть-чуть двоюродных похорон: какие-то старенькие, траченные жизнью интеллигенты, какие-то увядшие, со следами былой красоты женщины, какая-то чертова уйма читаемых вслух по-английски и по-русски стихов, какие-то надрывно играющие виолончели и — посреди всего этого — огромный парадный венок от Виктора Степановича Черномырдина.

Венок походил на сталинское метро. Неохватный державный лавр, перевитый узкой орденской лентой.

На сиротских похоронах изгоя-поэта этот чудо-венок выглядел так же нелепо, как… как… ну, я не знаю, как почетный караул блондинов-эсэсовцев на похоронах главного раввина Московской хоральной синагоги.

Здесь, саркастически хмыкнув и огорченно взмахнув рукой, с закованной в серый блокадный лед Фонтанки я повернул на Невский.

Глава II
Мой друг Леня

А Невский оставался Невским. Невзирая на холод, валом валил народ. Проплывали красивые женщины в тысячных шубах, упругой спортивной походкой, в модных в те годы узких пальто шли их на редкость, по правде сказать, неприятные кавалеры, чинно ведомый воспитателями, мельтешил разноцветный отряд малышни, степенно побирались нищие, с рекламных афиш улыбались красноносые деды-морозы — Невский оставался Невским. Нынешние «минус двадцать восемь» ему были, считай, нипочем. Он жил только своей, независимой ни от кого и ни от чего, навеки счастливой и обреченно праздничной жизнью.

Невнимательно шаря взглядом в чуть прореженной, все же, морозом толпе (здесь, на Невском, у меня была назначена средней важности стрелка) и мурлыча себе под нос привязавшийся со вчерашнего дня попсовый напевчик: «А он та-а-акой, мой новый блог, просто чумовой, мой но-вый парень…» — я машинально сунул руку в карман пальто и попытался на ощупь открыть запечатанную пачку "Винстона". Непослушными, словно поленья, пальцами я содрал золотинку, разогнул картонную крышечку, выцапал сигарету, вхолостую щелкнул обледеневшим «Крикетом» и…

И здесь, наконец, я увидел его. Близ "Лавки писателя" стоял, пригорюнившись, мой бывший друг Леня.

Над Лёниной головой виднелись крупные полустертые буквы: "Ельцин, Собчак, фашисты, убийцы, дайте народу хлеба!!!". А сам игнорировавший эту страшную надпись Леня был, как всегда, одет вызывающе не по сезону.

Лохматая кепка-пидорка. Распахнутая почти до пупа дубленка. Жиденький серый шарф, вельветовые штаны и лаковые штиблеты.

— Здорово, Миш! — прикрывая руками синие уши, крикнул мне Леня.

(Ленино прозвище, было, если кто не знает, «Прыщ»).

— Привет, — односложно ответил я. — Пришли пацаны?

— Ага, пришли, — чуть запнувшись, ответил Леня. — Оба.

— Оба, говоришь?

— Ага. Оба.

(Прыщ был мой друг. Друг, можно сказать, детства. Даже не столько детства, сколько миновавшей лет двадцать тому назад юности. Мы с ним вместе когда-то перенесли все муки и радости полового созревания).

— Где? — отрывисто спросил я Леню.

— В "Ноль — Один", — поспешно ответил он.

Мы прошли к "Ноль — Один". Я вошел внутрь, а Прыщ остался мерзнуть у входа. Пацаны — Олежка и Стас — сидели у крайнего столика и с хрустом пожирали миньоны с грибами.